ЖДАТЬ ОСЕНИ

рассказ



"Промчалась буря. И за ночь одну
Песчаный холм высоко намела.
Могилу... Для кого?"

И. Такубоку


...Сознание возвращалось медленно, в виде странного мерцающего света, который то пропадал, то мгновенно, полоснув по глазам, оживал - и тогда пробуждались и начинали бороться за право владеть мною многочисленные образы. Никакой из них еще не проник в мозг, еще их силы равны, они истребляют друг друга в жестокой борьбе, пока один, хитрый и затаившийся, но уже уверенный в своей власти, не перешагнул через покалеченные останки прочих и, завладев мною, заставил осознать то, что стало мыслью - острой и безжалостной, приказавшей вмиг проснуться. Еще не почувствовав собственного тела, я сначала ощутил пространство вокруг себя, затем отекшую руку, лицо, уткнувшееся в подмышку Андрэ, терпкий запах его тела - и слезы, долго ждавшие своего часа, жившие во мне даже в минуты самой невероятной радости этой ночи, беззвучно покидали меня, не оставляя надежды на покой.

Андрэ не спал. Его рука, самая святая и беззащитная рука на Земле, тронула мои губы, поймала слезинку и поднесла к своим губам. Он слишком хорошо все понимал теперь, он слишком много узнал этой ночью, чтобы сейчас позволить себе осквернить словами тишину. В эту минуту мы были мудры мудростью пророков, знающих, куда ведут наши дороги и что ждет нас на этих дорогах. Мы знали, что идти нам вдвоем, что это больнее, чем порознь, и что однажды мы пожертвуем друг другом просто потому, что так же естественно каждый смог бы пожертвовать собой. Наступил тот миг, когда мы могли ставить условия и все - даже Бог и Время - принимали их всерьез, присмирев, запомнив нас, благословив и сделав своими. И это прикосновение к далеким мирам, которые нашли пристанище в нас и разрывали теперь наши несчастные души, сделало нас навек пленниками скорби, которая одна и есть плата человека за то, что он уподобился Богу.

Мне впервые не было стыдно, я впервые изучал другое тело, как свое собственное, не восхищаясь им как собственным, не дрожа, а зная, что теперь буду служить ему, его прихотям и желаниям - согревать, когда ему холодно, лечить, когда ему плохо, безжалостно истязать, когда оно будет сковывать разум незрячими глазами инстинкта. Без него нет меня, я существую благодаря ему и в нем...

...Я встретил Андрэ только вчера, но уже давно знал, что он есть, и весь смысл был в том, чтобы найти его или пропасть. Увидев его, я не ликовал от радости и не боялся краха, а подошел и сказал "Здравствуй". Он ответил именем "Андрэ", и мы молча пошли по осеннему парку, зная, что теперь все в жизни не имеет значения. Все мои прежние привязанности, как бы прочны они ни были, были чем-то другим, - как желание иметь понравившуюся вещь (долго ли она нравится?), как страсть заглянуть в любимые книги (всегда ли они ответят душе?), как упорство достичь цели (долго ли держит достигнутая цель?). И всегда было осознание, что это вне меня, что это возможно изменить (в лучшую или худшую сторону), что возможно спастись бегством или, что лучше, дать право убежать. И всегда раскаяние. Похмелье. Поиски оправданий. И жестокость приговора...

...Жизнь Андрэ до нашей встречи была во многом похожа на мою. Да и не только мою - по сути, она являла собой стереотип, клишированный вариант жизни ребят нашего круга, некую цепочку: осознание и страх - жажда познания и стремление утвердиться в среде себе подобных - пустота и одиночество - самооценка (кто на какую способен) - принятие необратимости собственной участи и грим спокойствия. Правда, не все проходят цепочку до конца. Некоторые останавливаются на каком-то из ее звеньев, и оно их устраивает, или нет сил шагнуть дальше; некоторые многократно бредут вспять, чтобы потом ринуться вперед - и эти мучаются более других. Те же, кто прошел всю цепочку, содержат в себе элементы каждого звена и дальше идут (если идут) каждый по своей стезе.

Я, думается, находился на пороге последнего звена, Андрэ - звеном ниже, и логично, что встреча произошла именно в это время, ибо Бог больше не являет чудес после того, как величайшее из них - жизнь - стало представлять собой свою противоположность.

У нас не было ни традиционного периода "брачных игр" с его примитивным ритуальным флиртом, ни извечного очерчивания собственного "Я", что сопровождает любое неравнодушное тебе знакомство - мы и так все знали друг о друге, и поэтому начали свой путь спокойно и сознательно, когда уже нет страха быть застигнутыми врасплох. Мы только потом вспомнили, что никто не сказал традиционного "Поедем ко мне" - мы просто шли домой. Когда-то расставшись, встретились; нашлись, потерявшись; воскресли, умерев.

Желали ли мы друг друга? Не знаю. Боюсь однозначных "да-нет". И да, и нет. Скорее, ни да, ни нет. Ведь кто ответит однозначно: желает ли он жить вечно или умереть сию секунду? Этого нельзя объяснить. Если будет можно - зачем жить? Жизнь тогда и оправдана, если человек пытается выбирать между жизнью и смертью - и не может. Это не его привилегия. И именно на этой грани незнание выбора собственного бессилия, как перед жизнью, так и перед смертью, происходит великая тайна постижения человеком высот собственного духа. Знаю одно: вся сила моего желания (где взять другое слово?) была вложена в то, чтобы не умереть раньше Андрэ (я не знаю, откуда это!), потому что только я мог вынести муку его материального отсутствия...

...Наш четвероногий друг - маленький диванчик - не слышал ни единого слова о любви, он держал в своих объятьях эту любовь - нас с Андрэ. Слова опасны, ибо они есть суть. Звуки и те ближе к сути - но они являют собою усилие мышц, управляет которыми мозг, творящий мысль. И мысль в словах не права, потому что идет она через усилие, через насилие. Права мысль в ощущениях без посредства слов, в желаниях, в интуиции, являющаяся все-таки не плодом опыта, а сконцентрированной энергией подсознания, которое, если опыт его не побеждает, есть единственное место общения человека с Богом.

Поверив гармонию алгеброй, я всякий раз убеждался, что мы с Андрэ - воплощение основного принципа гармонии, принципа необходимости и достаточности. Конечно, я был без ума от его точеного тела, ясных глаз, разлета бровей, но если бы этого не было, то я был бы без ума от чего-то другого, или от отсутствия этого. И если красота - понятие классовое, то мы - вне классов и сословий, более того - вне времени. Бог создал человека, чтобы посмотреть на себя со стороны, познать себя. Он понял, что это невозможно. И позволил мне попытаться познать себя - через Андрэ. И я тоже понял, что это невозможно. И приблизился к Богу. Я - игра его восторга. Но только когда я с Андрэ...

...Я не трепещу от прикосновения его руки, как не трепещут от прикосновения луча солнца - но жить без солнца нельзя. Нашей близости были чужды отточенная техника и заданность. Мы были импровизаторами высочайшего класса, творцами, гениями. Казалось, уже не было ничего неизведанного, но новая близость приносила новые открытия, удивляла новым видением друг друга. Мы были не двое, даже не сумма двоих, мы были один - некто новый, незнакомый и поэтому манящий, зовущий узнать, исследовать. И в каждый миг этот один делал то, чего хотелось ему, а при помощи чьего тела - неважно. Врозь мы делались беспомощными и неполноценными. И нет этому конца. Познав однажды гармонию, либо останешься в ней, либо зачахнешь и не удостоишься новой, потому что гармония только одна. Не зря в человеческом языке у этого слова нет множественного числа...

...Наши пять дней, которые Андрэ смог быть у меня, представляли собой границу времени, точнее - были безвременьем, когда с одинаковой уверенностью можно сказать, что это был как миг, так и вечность. Ему уезжать - я не знаю, что делать. Парадокс: раньше и день, проведенный с кем-то, даже очень мне близким, заставлял искать скорейшего отдыха и одиночества, а здесь все наоборот - пять дней! - и они - отдых, они - одиночество.

Мы в разных городах, у нас у каждого свое дело. Но нам нет до этого дела, вернее, есть, но не настолько, чтобы попытаться все переделать. Но - увы...

В аэропорту я весь закаменел, ноги не идут, я не отвечаю на слова Андрэ, я просто их не слышу. Мне страшно. Я прошу у Бога дождя, тумана, землетрясения, прошу за каждую минуту для нас взять взамен годы. Но Бог мудр. Андрэ ушел не оглядываясь. Я оставался в аэропорту всю ночь. Я знал, что домой мне одному нельзя, нельзя ради Андрэ, ибо я не имел права теперь распоряжаться собой. Может, это и есть счастье, а значит, и свобода?

Я неделю жил по друзьям, заезжая за его письмами и телеграммами. Мы, не договариваясь, исключили возможность общения по телефону. Мы бы молчали. Только написанные слова, а не сказанные, могут передать мысль. Их изучаешь, впитываешь в себя, вкладывая свою интонацию, плывешь в потоке собственных ассоциаций, - и они становятся твоими. А что твое - то опять ощущение, чувство, рождающее новую мысль, порядком выше...

...Андрэ всегда появлялся внезапно. И я всегда был дома - по другому быть не могло, ведь сейчас мы диктовали судьбе, а не наоборот. Мы готовили ужин, слушали болтовню друг друга - мы успокаивались, освобождались от страха. Андрэ любил яблоки, и поэтому если в доме даже ничего не было из еды, яблоки были всегда. Мы курили и ели яблоки. Мне нравилось смотреть, как Андрэ вонзается зубами в сочный плод, как двигаются мышцы его лица, как старательно он раскусывает каждое семечко и слизывает с ладони его содержимое.

Мы зажигали свечи, и я медленно раздевал Андрэ, аккуратно складывая каждую снятую вещь. Тот же ритуал проделывался со мной, и мы погружались в ждущую нас ванну - в объятия теплой воды и пены. Особенно я любил мыть волосы Андрэ - непокорную русую шевелюру, без единого завитка, которая обдавала мои пальцы влажным дуновением сентябрьского ветра. Андрэ доверчиво зажмуривал глаза и вверял свое лицо моим рукам. Где брали эти руки столько нежности, кто научил их сливаться воедино с кожей лица, нащупывая каждый нерв, чтобы соединить со своими, наполняя два сердца ощущением неделимого целого? Вода для нас с Андрэ была продолжением наших тел, она передавала любое движение другого, ласкала кожу, обнимала. Затем мы ложились на наш диванчик и лежали молча, не касаясь один другого. Это особая близость - не касаясь. И когда душа проникала в душу, когда душа становилась единой, чья-то рука (не понять, чья) находила другую - в разговор вступали тела. Я не могу передать, как это происходило, я просто не знаю этого. Это было. Это выше толкований. Кто может описать разбуженную стихию во всей ее полноте? Кто может представить бесконечность? Уж не человек, наверняка, и не его мудрый язык. Я помню только: никогда ни слова, ни звука. Всю энергию, которую телу необходимо было высвободить, другое вбирало сразу каждой клеткой, взамен отдавая свою. Эта поглощенная энергия набрасывалась на новое для нее пространство и позволяла ощутить и пережить то, что вне слов, чему нет слов. На свете есть тишина - это разговор душ.

У спортсменов существует понятие "радости мышц", - когда после многочасовой изнурительной тренировки вдруг расслабляешься, и каждая жилка поет и трепещет от сознания своей силы и молодости. У нас тоже была эта радость, этот полет из детского сна, когда все впереди и падение неведомо. Но это было несопоставимо с радостью душ, которая наполняла наш дом и весь мир, делая его добрее, мудрее...

...Расставаться, разрушать гармонию становилось все более невыносимо. Человеку не стоит умирать много раз подряд, а тем более - воскресать. Так он еще поверит в свое бессмертие. Я теперь не провожал Андрэ далеко - только до порога: создавалась иллюзия, что он вышел, а на какое время - не имело значения. Я ложился на нашу простыню и всем телом внимал ее запаху: она хранила аромат тела Андрэ - терпкий аромат осеннего леса, свежесорванного яблока, стебля травы - причем я знаю какой: полыни. Я пролеживал ночь без сна, а утром набрасывался на любую работу - за письменным столом, по дому. Я переписывал начисто страницы лишь потому, что была незначительная помарка, перестирывал постиранные вещи, до блеска натирал полы, изнуряя мозг и тело. Но лишь бы не видеть никого - звонок и телефон отключались, университет не посещался. Проходило два-три дня, и я постепенно привыкал к тому, что нужно ждать нового появления Андрэ...

...Его не было уже месяц, в письмах читалось что-то новое, чужое, извинительно-вежливое - чувствовалось, что каждая фраза обдумывалась, старательно редактировалась, и письма, судя по ровному аккуратному почерку, переписывались набело из черновика. Я не понимал происходящего и отвечал на письма единственным "Приезжай!"...

...Я лежал на пустынном пляже, часами обжигая кожу, не в силах читать или думать - я безжалостно убивал время, которое - я знал - не простит меня. Мыслей не было - их не могло быть: они возникают, когда человек болен, когда все сосредоточено на боли, на том, чтобы ее преодолеть, не слиться и не смириться с нею. Я, наверное, умирал, медленно и незаметно переходя в состояние тупого равнодушия, когда ни радости, ни горя - лишь сознание того, что все вокруг не касается меня, что я здесь ни при чем, случайно, и каждое столкновение с реальностью усиливало боль.

Я брел в очередной раз по песчаной отмели к остановке, на последний автобус, что увозит загулявших пляжников, когда вдруг меня пронзило предчувствие надвигающейся беды (или радости?). Я начал всматриваться в лица - нет, все не то! - и меня безудержно потянуло к ларькам, где группки людей утоляли жажду перед поездкой.

Я увидел его (с мороженым в руке, в белых шортах, без рубашки), смеющегося словам своего собеседника, который с восхищением смотрел на него, светясь тем узнаваемым светом, что не оставлял ни грамма сомнений о характере отношений между Андрэ и этим человеком. Первая мысль - убежать, пропасть, исчезнуть - сменилась другой - подойти и ударить наотмашь, причинить боль; за ней пришла третья - прижаться к родным глазам, увести его отсюда; и, наконец, смыв все, накатила волна равнодушия, оставив меня стоять, но уже не видя Андрэ - и только холодный ручеек пробирался вниз по ложбинке спины.

Андрэ еще не видел меня, но вдруг он остановился, глаза поникли и в страхе метнулись в поисках меня (меня - он не сомневался) и, найдя, стали просить о помощи. Но я не мог им помочь. Я прощаю только тех, кто мне безразличен. Андрэ подошел ко мне, растаявшее мороженое текло по пальцам:
- Я знал, что увижу тебя. Не молчи, скажи, что я предатель.
- Не в этом дело. Просто груз не по твоим плечам.
- Я люблю тебя...
- Знаю. Пусти.
- Не уходи... Я умру.
- Поверь, нам лучше сделать это поодиночке.
- За что Бог наказал меня любовью к тебе?
- Прощай!

Я чувствовал, как, сметая все, душу заполняет покой. Ибо теперь пришло мое время - время страдать. В предчувствии упоения страданием, которое одно способно вернуть меня к жизни, в отличие от все отнимающей любви, я благословил то, что минуту назад сделалось прошлым. Я благословил эту любовь, отпуская ее на свободу, наивно перепутав жертву с палачом...

...В поисках презрения к себе я с разбега нырнул в помойную яму нечистот человеческих инстинктов. Десятки чужих рук ласкали меня, старательно и заученно, чужие губы говорили ничего не значащие слова, отравляя душу и оскверняя тело. Я молод, хорош собой, я мог быть с тем, с кем я хочу. Но поскольку я не хотел быть ни с кем, то я был со всеми. Я слишком хорошо знал, что я не из тех, кто нравится с первого взгляда, но уж если понравлюсь, то это становится наваждением, поэтому старался ограничивать всех моих партнеров этим первым взглядом. Я позволял себе роскошь диктовать условия. Я снискал это право потому, что оно - привилегия разума, а не чувств. Потому что оно - привилегия бесчувствия.

Теперь я знал, что недостоин возвращения Андрэ - пути были отрезаны. Но затравленная, оплеванная мною душа рвалась к гармонии, она не могла и не хотела оставаться ущербной, познав однажды радость и боль соприкосновения с себе подобной, соприкосновения, когда мир раздвинул границы, открыв дорогу в бесконечность. Теперь я был не властен над бедной взбунтовавшейся душой. Борьба грозила закончиться либо безумием, либо страшным ожесточением. Но я не отступал: кто знает исход битвы - тот уже не воин...

...Боль, пронзившая меня тем утром, была крохотной частью боли, что завладела Андрэ. Она была послана мне как мольба о спасении. И я полетел к Андрэ - он умирал.

Я впервые в его городе, на его улице... вот уже и в доме... Успел! Я знаю, что он здесь. Толкаю незапертую дверь - вокруг беспорядок, хаос. В углу, поджав колени, сидит подобие былого Андрэ - лишь глаза его, бессмысленно горящие в мою сторону, уверенные, что явь уже не возвратится к ним.

Я упал на колени. Мне не было прощения. Андрэ заскулил, не имея сил на большее. Я поднял на руки его ставшее легким и теперь стынущее тело и монотонно шагал по комнате, пока не онемели мышцы. Затем я уложил его и лег рядом, прижав к себе.

День и две ночи (самые страшные в моей жизни) я отнимал Андрэ у смерти - без слов и слез - и поэтому победил.

От пищи его рвало, он только пил. На третий день ему удалось поесть, и бредовое состояние перешло в сон, долгий и глубокий. Я растаскивал завалы в квартире, время от времени подходя к кровати и прислушиваясь к тихому дыханию Андрэ. Он проснулся, и я долго мыл его в спасительной воде. Еще через два дня он был вне опасности. Он почти все время спал, держа мою руку где-нибудь у себя. Все эти дни мы молчали - было такое чувство, что мы разучились говорить. Я вспоминал, что существует речь, когда ненадолго выбегал за продуктами. Вскоре я собрал Андрэ в дорогу - мы полетели ко мне. В самолете он мертвой хваткой сжимал мою руку (откуда только брались силы?) - он боялся лететь, боялся людей, боялся всего и всех, кроме меня.

Андрэ заболел серьезнее, чем можно было предположить. Он никуда не мог выходить, а если мы и выходили вместе, то он прикипевал к моей руке, теряясь и становясь беспомощным. Еле уговорив Андрэ побыть двое суток с моими друзьями, я слетал в его город, чтобы выполнить необходимые формальности по увольнению с работы.

Андрэ остался жить у меня. Хотя нам и помогали друзья, материально приходилось туго - моей стипендии едва хватало на еду. Поэтому по ночам я грузил хлеб на соседней с домом пекарне, а вторую половину дня старался вдолбить двум абитуриентам основы естествознания.

Время шло, и внешне Андрэ становился прежним - но только внешне... Врач, местное светило психиатрии, не говорил ничего определенного, кроме: "Покой, сон, воздух..." Я до того устал, что боялся, как бы и мне скоро не понадобились услуги этого "светила", но я знал, что только я могу вернуть Андрэ к жизни. Воздвигнув в себе жертвенный алтарь, я отдал все, отдал свободу. Я и не подозревал, на какие высоты может вознестись любовь и жертва во имя нее. Так вот почему в истории всех религий жертве придавалось такое значение - чтобы укрепить любовь, заставив отдать за нее самое дорогое, возвысив ее до цены жизни!..

...Прошел год. Мы с Андрэ теперь много гуляли, уезжали в лес, садились на траву, и я читал вслух. Андрэ часами смотрел на меня, и я не испытывал напряжения под его пристальным взглядом: я знал, что он таким образом изучает и осознает себя. Болезнь отступала. Я теперь не боялся оставить Андрэ одного - он иногда убирал и готовил. Слава Богу, у него не возникло чувства рабской благодарности! Все прожитое было воспринято им с наивным эгоизмом ребенка, как должное. Мы начали думать о том, куда Андрэ сможет пойти работать.

После долгих поисков я нашел не слишком доходное, но спокойное и не очень ответственное место в солидном учреждении: Андрэ сидел в комнате со множеством телефонов и звонившим ему сообщал какую-то информацию. Но вскоре он стал уставать от монотонности звонков и собственных слов, раздражался по любому поводу, и мне пришлось забрать его оттуда и снова заняться поисками. Андрэ отказывались брать где-либо (я не мог и не хотел скрывать правду), и наши надежды таяли. Но оставаться дома Андрэ не мог, ему необходимо было утвердиться в собственной полноценности - и в этом смысле работа была бы для него спасением.

Когда у меня уже опустились руки от унизительных бесед в различных кабинетах, мне позвонил университетский приятель и уверил в стопроцентных шансах на успех. Кажется, отец этого приятеля был в старой дружбе с очень солидным чиновником по культуре, и после короткого разговора я начал догадываться о требуемой "плате", и жесткие слова уже щекотали губы, готовые с силой хлестнуть всепобеждающую подлость. Однако я понимал, что с моим отказом рухнут все надежды, тем более, что это предложение было, по сути, спасением для Андрэ: работа в одном из лучших театров в городе. И я, конечно, остался. Мы обговорили формальности. К концу разговора одутловатое, болезненно-восковое лицо моего собеседника залоснилось, как смазанная сковородка, и он попрощался со словами: "Так вечером, в сауне? В восемь - нормально? Пивко любишь?" Поспешно ответив: "Еще бы!", я побежал вниз по лестнице, отстукивая монотонное: "Так надо, так надо, так надо..."

Дома я много курил и что-то усердно делал на кухне, стараясь не попадаться Андрэ на глаза. И когда я, тщательно приведя себя в порядок, начал одеваться, он тихо попросил:
- Останься, не ходи...
- ?..
- Я знаю, что ты идешь сейчас, чтобы вернуться чужим. Не ходи...
- Что такое ты говоришь, маленький? У меня встреча с друзьями.
- Тогда я с тобой!
- Какой смысл? Тебе, как всегда, будет скучно.
- Я не верю тебе.
- Ты поешь - и ложись...

Я поспешно хлопаю дверью, которая все равно не оставила за собой взгляда полных слезами глаз моего Андрэ, и проклинал жизнь за то, что она так несправедлива к нам.

Толстяк ждал меня у входа в баню. Он улыбался и что-то говорил мне навстречу, но, столкнувшись с острием моего взгляда, умолк и, тяжело дыша, долго и с передышками тащил вверх по ступенькам груз своих телес. Зайдя в номер, мы сели и я, не раздеваясь, попросил у него выпить. Он поспешно открыл коньяк, и я залпом осушил целый стакан. Потом еще и еще. Потом две сигареты... Я не пьянел, ибо ужас предстоящего и омерзительное в своей угодливости жирное лицо мгновенно отрезвляли меня. Потом я долго пил пиво, а когда, наконец, все поплыло и зашаталось, лег на лавку. Его дрожащие руки начали торопливо раздевать меня, он задыхался от нетерпения, а я, лежа на животе, беззвучно плакал в бессильной злобе на себя, на Андрэ, на весь мир...
- Господи, какое тело, бедра, попочка! - его жирные, будто смазанные чем-то липким и приторным губы покусывали мои лопатки, а руки, втиснутые под грудь, нетерпеливо скользнули вниз по животу.
- Бросьте... Вы же не воображаете, что я умираю от желания. Делайте, что вам нужно, только скорее. И помойтесь, Бога ради... - я не скрывал омерзения.

На миг он застыл, а затем, очевидно, решив плюнуть на чувства "добычи", с быстрым "Да-да-да, конечно!" включил воду и минут пять неистово мылился. Вскоре я опять ощутил на себе мокрые прикосновения его большого, рыхлого, как слизняк, языка, которым он умело "обрабатывал" ступни моих ног, мышцы икр, поясницу, любимую родинку Андрэ на левом бедре...
- Без прелюдий, ну же...
- Хорошо, хорошо, малыш. Приподнимись...

Острая боль в не желавших покориться мышцах заставила меня стиснуть зубы, чтобы задушить крик. Толстяк задыхался от вожделения, желе его брюха растеклось по моей пояснице, дрожащие ладони холодными жабами прыгали по моим соскам и животу, и вдруг вызвали во мне приступ неведомой доселе ярости.

...Я избивал его жестоко и равнодушно - руками, ногами, головой, всем телом - пока он не упал и не начал стонать. И только вид его темной, почти черной крови, брызнувшей из носа и ушей, заставил отпрянуть, опомниться. Подступившая тошнота сжимала горло, меня долго рвало. Он лежал, боясь приподняться, беспомощно прикрыв руками низ живота, тяжело хрипя и даже не вытирая залитое кровью лицо. Я с силой потащил его под душ, потом помог одеться. Лицо его распухло, под глазами и на щеке забагровели кровоподтеки. Прячась в тень, он засеменил к выходу. Я, еле волоча ноги, шатаясь от бессилия, побрел следом и, проходя мимо банщика, услышал за спиной насмешливо-снисходительное:
- Кто так пьет в парилке? Посадишь, юноша, двигатель!

Я повернулся к банщику, стараясь улыбнуться, и он обеспокоенно подбежал:
- Тебе плохо? Ты же как смерть... Может, "скорую"? Хотя какую там "скорую"... - видно, этот парень знал о банных днях своего щедрого клиента. - Чем я могу помочь?
- Пожалуйста, вызовите такси.
- Ну и сволочь... Ты что же, не знал? Ну, ты тут посиди, я сейчас... - и побежал к телефону.

Когда он вернулся, меня душил дикий хохот, из расширенных глаз, обжигая лицо, бежали слезы. Он схватил меня под мышки, толкнул в какую-то комнатушку, положил на кушетку, дал попить. Я затих. Но равнодушные слезы бежали неиссякаемым ручьем - я провалился в бездну, где нет ощущений и мысли, где пустота и где не страшно. Откуда-то из другого мира донеслось:
- Вставай, такси ждет. Тебя проводить?
- Нет.
- Тебе лучше?
- ...
- Причешись!
- ...
- Мальчик мой, что толкает тебя на это? Неужели деньги?
- Любовь!..

На улице совсем стемнело. Такси стояло на противоположной стороне, и я махнул рукой шоферу, давая понять, что иду. Вдруг от темной стены отделилась ее часть и, превратившись в грузную фигуру, зашипела:
- Запомни, придурок: я отомщу тебе так, что самым сильным твоим желанием будет умереть! Ты еще приползешь ко мне за пощадой на своем упругом животике, а что касается твоего психа, то как бы ему не пришлось занять вакансию ангелочка...

Смысл сказанного дошел до меня уже в машине, и я умолял таксиста гнать как можно скорее. Влетев в дом, я увидел Андрэ, бледного и напряженного, сидящего у телефона и тупо смотрящего на дверь. Он вскочил, обхватил мою голову, прижал к себе:
- Что с тобой?! Куда ты уходил?
- Андрэ, дай мне чаю и приготовь ванну...

В этот раз Андрэ мыл меня. И прикосновение его рук, тепло его родного тела успокоили меня. Все происшедшее казалось нелепым бредом больного, и я уснул мгновенно, уткнувшись головой в живот Андрэ, вдохнув неповторимый аромат осенних листьев, под звук тихонько бьющегося пульса в его пупке, под прикосновение его кожи к моей щеке.

Однако, проснувшись от все еще звучавших во мне слов толстяка, я понял, что они - реальность, и что мы вряд ли сможем выжить в борьбе.
- Андрэ, нам нужно уехать из этого города. Он не спросил - почему, он спросил:
- Куда?
- Не знаю... Он затих, вспоминая:
- У меня есть тетка в городке у моря...
- Ну, ну... И мы решили ехать немедля. И хотя Андрэ ничего не знал о причинах отъезда, он знал, что значит для меня мой город. И это было лучшим аргументом в пользу бегства.

Поскольку Андрэ уже не работал, его не связывали формальности, я же должен был исчезнуть, не оставив следов. Только позвонил маме:
- Ма, я уезжаю. Очень надолго.
- Ты не зайдешь попрощаться? Это связано с учебой?
- Нет. Мне необходимо исчезнуть - или мне помогут сделать это.
- Боже мой!..
- Ма, писем не будет... Я буду звонить иногда. Уладь с университетом...
- А как же я?
- Мам...
- Знай, что я люблю тебя. Одно невыносимо - ты один...
- Я не один.
- Благословляю вас!
- Я очень тебя люблю, ма...

Вечером мы сидели в поезде. Пора отпусков уже закончилась, и в вагоне не было обычных для этого маршрута галдежа и суеты.

Мне начало казаться, что я забываю обо всем - я бежал от прошлого, со мной мой Андрэ, и мы едем к морю - самой желанной из всех стихий, потому что неведомой, скрытой от глаз и обманчивой на поверхности, как жизнь. Оказалось, что Андрэ не видел тетку лет пять. Они обменивались открытками к Рождеству, не более - но он помнил, что она похожа на его умершую мать; значит, ей можно верить.

Встретили нас радушно, но так было лишь до тех пор, пока Андрэ не сообщил, что мы не просто запоздалые отпускники. Мы просили об одном: дать нам возможность пожить у тетки в доме, пока мы не станем на ноги. Она многого не понимала. Почему вдруг из большого города - и в захолустье? Ну ладно Андрэ, а причем тут его друг? Мы попытались объяснить это тем, что Андрэ после болезни необходимо море, а я приехал составить ему компанию и просто в поисках покоя. Пришлось надевать несвойственную мне маску.

Так мы оказались в старом теткином доме - у самого моря! Дом был разделен на две половины: одна - ее, с двумя большими комнатами, другая - наша, с маленькими. Обычно эти комнатушки сдавались отдыхающим, и в смысле дохода мы, конечно, не устраивали тетку. Но зато мы взяли на себя все мужские заботы по дому: поскольку дом отапливался дровами и углем, нашей задачей стало добывать топливо, а также заделывать то там, то здесь возникающие бреши. После долгих лет одиночества и вечного ворчания на отдыхающих тетке трудно было изображать радушие и не следить за нами в надежде уличить во "вредительстве". Но постепенно, день за днем, она проникалась к нам доверием, в ней просыпался, казалось, давно умерший инстинкт матери, и это обернулось для нас ее постоянной опекой, твердым намерением возглавить и упорядочить наш бестолковый, по ее мнению, быт. И нам пришлось принять правила игры, терпеливо изображая из себя уж если не сыновей, то благодарных и преданных приемышей, которые после долгих скитаний по сиротским приютам вдруг обрели счастье родного дома - и это счастье подарено, несомненно, теткой. Нам это было нетрудно - ведь ночи оставалишь нашими, и они позволяли спокойно и мудро взглянуть на прожитый день. Мы яростно приводили в порядок дом и сад, ремонтировали забор и чинили сарайчик для угля, что служило предметом гордости тетки перед жителями города. В разговоре с соседями мы теперь назывались не иначе, как "мои мальчишки" или просто "мои". К зиме выбеленный и выкрашенный дом улыбался сверкающими окнами навстречу морю, деревья вдыхали по утрам пар взрыхленной земли, и мы с Андрэ были счастливы. Мы устроились на работу - правда, в разные места: Андрэ - на небольшой заводик, я - в школу. Денег получали достаточно, чтобы существовать безбедно. Тетушка (а мы теперь оба звали ее именно так) и думать забыла, что мы - помеха ее летним заработкам: мы стали ее детьми...

...Пришла зима, сырая и дождливая в этих краях, так не похожая на нашу, снежную и морозную. Море тужило по ночам, зовя наши души, не давая спать. Мы искали забвения друг в друге, хотя понимали, что память не пожелает смириться и будет упрямо искать пути в прошлое - в снах и в мыслях. Теперь каждый пытался скрыть эти сны и мысли, сделать вид, что ничего этого нет. По утрам мы боялись смотреть друг другу в глаза. Вечером спасал телевизор - менее уставший из нас смотрел его, чтобы дать возможность другому уснуть или сделать вид, что спит. Все чаще мы поодиночке уходили к морю, серому и глухому, отталкивающему все мысли обратно, не взяв ничего, не облегчив душу.

Однажды ночью я внезапно проснулся - меня разбудил Андрэ. Его тихое "Ты больше не любишь меня?" сдавило мне горло и я, преодолевая охватившую меня немоту, прошептал:
- Люблю. И ты знаешь это.
- Да, я знаю, как ты относишься ко мне. Но это называется по-другому. Это - как у алкоголиков или наркоманов. Это болезнь.
- А кто сказал тебе, что любовь - не болезнь?
- Но болезнь не может быть счастьем.
- А любовь может?
- Но... Я нашел его губы:
- Мы больны смертельно, Андрэ. Эта ночь успокоила нас, примирила с новым качеством наших отношений - разъединяя, сблизила...

...Наконец весна. Она всегда для меня - предчувствие радости и боли, почти физическое слияние с природой, когда чувствуешь, как мучительно растет трава, освобождаясь от тяжести земли. И только непреодолимая жажда увидеть свет заставляет ее выдержать, пробиться и успокоиться, не думая об осени, которая так далеко.

Мы ходили к морю теперь всегда вдвоем - оно принимало нас, когда мы вместе, и мы уже успели загореть под апрельским солнцем. Кожа Андрэ, в отличие от моей, загоравшей очень быстро до цвета бронзы, становилась сперва желтоватой, а потом золотисто-багровой, цвета осеннего кленового листа. Казалось, его только что отхлестали веником в душной парной и отпустили остыть.

...Мы столкнулись с ней, когда разгоряченные и голодные вприпрыжку бежали к дому. Наши молодые тела, крепкие и загорелые, испытав неловкость, присмирели рядом с этим маленьким бледным тельцем, нарушавшим гармонию силы и уверенности. Андрэ остановился первым и внимательно посмотрел на нее. Я хорошо помню этот взгляд - враждебный и настороженный. Она улыбнулась, и я поразился ее улыбке - так улыбаются проснувшиеся дети, когда видят рядом мать или когда их будит лучик солнца. Я не мог оторваться от ее лица, пока оно не сделалось еще более бледным, почти прозрачным - она испугалась, ее слабых сил не хватало, чтобы сопротивляться моим глазам. Наверное, Андрэ тоже заметил что-то в моем взгляде, если поспешил со словами:
- Извините его - дикарь, недостатки моего вопитания, - и улыбнулся, как это умел делать он один.

Не пойму сейчас, что нас заставило с лихой бравадой, перебивая друг друга, гарцевать жеребцами перед этой девушкой, почти девочкой. Может, ее доверчивая беззащитность, ее смешная попытка казаться взрослой женщиной, или бьющая через край сила наших молодых тел, стосковавшихся по восхищенным глазам? Одно знаю точно: это была отнюдь не попытка покрасоваться, а нечто более сложное, скорее - дать ей возможность почувствовать себя равной нам, такой же счастливой и сильной. Она поддалась игре, ее бледность прошла, и руки скользнули по пуговичкам расстегнутой блузки. Она здесь у бабушки, "вагоном здоровья приехала". А когда я услышал, что она из моего города, я не отпускал ее до тех пор, пока не наслушался о скверной погоде, городских сплетнях и заезжих гастролерах...

...Знакомство с ней изменило нашу жизнь. Катя оказалась чудом - в ее присутствии все добрело, каждая вещь оживала, становилась значимой. Я давно заметил, что серьезно болеющие люди умеют проживать каждую минуту как последнюю (или первую?), причем в конкретной обстановке, наполняя окружающее особым смыслом, без обобщений и аллегорий - важно запомнить этот стол, эту книгу, это лицо, а не стол и книгу вообще, и не человечество в целом. Потому что в конкретном, сиюминутном больше смысла и глубины, чем в вечном, ибо вечность не соотносима с человеческой жизнью.

Теперь нас везде видели втроем. Я не знаю, что говорили и думали в городе о нас с Андрэ, но появление с нами девушки сменило настороженный интерес на равнодушное созерцание, исчезло и напряженное внимание тетушки.

Катя пришла, когда Андрэ не было дома. Привыкнув общаться с обоими сразу, она смутилась, но не ушла. Оставив Андрэ записку, мы отправились к морю: вечером оно особенно таинственное - усыпляет всех, само никогда не засыпая. Мы купались, и Катя замерзла. Я начал растирать ей спину, почувствовал, что дрожит она уже не от холода, что кожа под моими пальцами упругая и горячая. И это волнение передалось мне, причем я помню, что взволновало меня не ее юное тело, а состояние, так знакомое мне - состояние трепета, ожидания радости, предчувствие гармонии душ. Я коснулся губами ее затылка. Наверное, еще тогда она почувствовала, что это были не дрожащие губы охваченного страстью юнца и не равнодушные губы победителя, запрограммированные набором ласк, а целомудренные, хоть и взволнованные губы брата.

А может, и я ошибаюсь, ибо она неумело обняла меня, и ее удивительные глаза были полны восторга и тревоги: она все еще немного боялась меня, потому что боялась себя. Но вот страх совсем исчез в глубине зрачков, и улыбка, странная, не похожая ни на чью другую, обласкала меня, потянула к себе. Ошеломленный, тоже испуганный, я осторожно потрогал ее маленькие груди, мягкий живот, чувствуя, как во мне рождается нечто новое, чему нет пока объяснений, но что тревожит и пьянит мою полупустую душу. Ее рука легким перышком скользнула по моим плечам, прошлась по волосам, лицу, задержалась у губ. Мне захотелось согреть дыханием эту хрупкую, почти детскую руку, которая, казалось, сломается от напряжения, прижать к себе и защитить это невесомое, прозрачное тельце.

Андрэ стоял на скале и смотрел на нас - я сразу почувствовал это. Катя смутилась, но не испугалась - ведь это же наш Андрэ, а не кто-то чужой. Она не понимала, что лучше бы - чужой...

Как я и ожидал, я застал Андрэ у открытого чемодана. Но эта затертая в мелодрамах сцена не вызывала иронии.
- Андрэ, останься.
- Зачем?
- Глупо спрашивать, - я обнял его. - Мы ведь пытались однажды...

Я рассказал Кате все. Ее слова были удивительно спокойны:
- Я знала.
- И?..
- Я ведь люблю тебя.
- Катя...
- Я сама не позволила бы тебе изменить что-либо - ты бы возненавидел меня. И Андрэ - как же он без тебя...
- Мы увидимся, Катя?
- Не требуй большего, чем я могу.
- Прости меня...
- А что, нам дано прощать за любовь?

Я поцеловал ее руки. Чтобы не заплакать, она решила подарить мне на прощание так любимую мною улыбку, но вышла гримаса Пьеро. Мне было бы несравненно легче, если бы она унизила, оскорбила меня. Груз ее милосердия камнем лег мне на душу, насмерть придавив в ней надежду...

...Мы потосковали о Кате, но никогда не говорили о ней. Это было негласным табу. Все осталось как прежде (или нет?... Да, пока да).

Я грезил родным городом, мечтал упасть лицом в мудрые мамины руки, оказаться в желанном плену своего письменного стола, своей маленькой квартирки. И я решился. Андрэ так и не знал, почему мы сбежали тогда, и пришло время рассказать ему об этом. Одного Андрэ меня не отпускал, и мы собрались в дорогу.

Через день, поражаясь шуму и суете большого города, мы были дома. Мебель покрыта слоем пыли, невесть как просочившейся сквозь наглухо закрытые окна. Засохший цветок в горшке, пожелтевшие листы на столе, выгоревшие занавески - следы нашего годичного отсутствия. Час спустя все сверкало, свежий воздух пролетал от окна к двери. Мы решили не зажигать огня - мало ли что? - и уснули рано. Чуть свет я был уже у мамы.
- Сынок, ты повзрослел - совсем мужчина...

Слезы капали на мою уткнувшуюся в ее колени голову: классическая сцена возвращения блудного сына! Я не мог ответить ей: "А ты все такая же!", потому что это была бы неправда - мать сильно постарела...

Я узнал, что толстяк теперь лишен власти и могущества, что он очень серьезно болен, и мы вернулись домой. Я ринулся в прерванную учебу, Андрэ изнурял себя у станка и вскоре блестяще выдержал конкурс в знаменитую балетную труппу. Мы отмечали его победу в маленьком ресторанчике:
- Андрэ, я пью за твой успех, за твое будущее.
- А я - за тебя, потому что ты - мой единственный успех, ты - мое будущее!

Он весь светился от радости. Впервые за долгие месяцы его глаза бегали лукавыми серыми мышатами, а не смотрели пристально или растерянно. Мне так захотелось прижаться губами к этим ожившим мышатам, к порозовевшей коже лица, что мы убежали из ресторанчика, почти не тронув еды, унося с собой только вино.

В эту ночь тело Андрэ тоже стало прежним - не податливым и безвольным, а сопротивляющимся, непокорным и насмешливым. И когда мы, одолев безумие наших тел, обрели покой, мы ощутили, что души наши, каждая по отдельности, уже хранят в себе нечто неподвластное пониманию другого, припасенное на черный день (Боже, когда? Хотя...). Бессильное желание отдать это припасенное другому только усиливало боль. Это было нечто нам не принадлежащее, отобранное и вложенное в нас спасительным инстинктом самосохранения души. Мы молчали, пораженные...

...Андрэ подолгу находился на гастролях, часто за границей. Звонил иногда, забрасывал со вкусом подобранными открытками из разных городов мира. Мне начало казаться, что эти усиленные знаки внимания - лишь потому, что я уже не нужен Андрэ, что он встретил кого-то лучше и достойнее. Я ревновал не впервые в жизни... Из гастролей он возвращался преувеличенно шумно, обязательно привозил какой-то подарок, радовался и гордился, если мне это нравилось (будто бы могло не понравиться!), заставлял тут же съесть какой-нибудь экзотический фрукт и весь вечер рассказывал о поездке. Я же отвечал неизменным: "У меня все нормально". Потом мы умолкали, вглядывались в лица друг друга, стараясь прочитать то новое, незнакомое, что каждый приобрел в одиночку, затем погружались в море нежности, бережно хранимой каждым из нас для другого. Это нельзя назвать обладанием - это было дароприношение...

...В доме свечи, яблоки и вино: праздник нашего четырехлетия. Это четыре года назад был сотворен мир, это четыре года назад природа открыла нам тайну всех существующих в ней ощущений, это четыре года назад начался наш с Андрэ разговор с Богом, но это и четыре года назад нам открылась истина, что любовь начинается с отчаяния и должна кончаться отчаянием, ибо все возвращается на круги своя. Наши четыре года - такие долгие и такие короткие... Этот сгусток времени вобрал в себя энергию наших "Я", рвущуюся теперь на свободу, к творчеству, к осознанию происшедшего. Начавшись с Бога, любовь наша требовала возврата к нему, к смыслу и Духу, и мы перестали жизнь свою ощущать как таинство общения с Богом, ибо когда перед тобой стоит дилемма "Бог - Человек" (любимый человек!), первый всегда уступает и жизнь задыхается в грехе. Мы успели узнать, что любить неимоверно трудно и что нельзя оставить любовь Божью без ответа. И пусть попробуют умники обвинить меня в софистике! Я промолчу, ибо помню, что наш мир - падший, убивший Христа - утратил знание, что Бог существует во постижение Бога в себе. И наша любовь - от Бога, ибо она - к Богу. "Бог - это Любовь" - не утешение. Это предел испытания человеческой жизни. Это высшая степень любви - братская, когда не раздумывая подставишь щеку под удар, чтобы спасти бьющую тебя руку от нелюбви, спасти собственной болью (или смертью!), покорностью слабости, что мнит себя силой. Покаяние - это изменение сознания, а начало его - безмолвие (бьющая рука да застынет в изумлении, что ей не отвечают!). Нам с Андрэ повезло - Бог удостоил нас своего Духа. Но мы - люди, и...

...Мы расставались спокойно, без слов, без объяснений, без оправданий, так же естественно, как день сменяется ночью, а солнце - тучами. Андрэ еще утром уложил вещи, сделал свои последние дела в этом городе, который он так и не смог полюбить - может, потому, что ревновал меня к его улицам и соборам, озерам и паркам. Осенний город, не прощая ничего, провожал Андрэ дождем и холодом. Мы сели на нашего "четвероногого друга", и Андрэ взял мою руку:
- Я знаю, что ничего более оправдывающего мое существование уже не будет.
- Будет другое.
- Тебя не будет...
- Я буду всегда, пока будешь ты.
- Я знаю. Но меня зовет собственный путь. Чтобы возвыситься или упасть...
- А меня вынуждает остаться.
- Храни тебя Бог!
- Мой бог - ты...

Я всматривался в это лицо, которое знал лучше всего, в глаза, отражавшие мое оцепенение, и думал в эту минуту о каких-то пустяках: каково будет ему в чужой стране без хорошего знания языка, есть ли там такие сочные яблоки, как наши, как пойдет работа в непривычном окружении... Я поднес к губам его руки, чтобы в последний раз вдохнуть запах осени, который буду ждать теперь каждый год как спасение, потому что она будет возвращать мне этот запах - терпкий запах Андрэ...

© Николай Луц
©"Ты" #2, 1993